Проходит два дня. Павел Иваныч уже не сидит, а лежит; глаза у него закрыты, нос стал как будто острее.
– Павел Иваныч! – окликает его Гусев. – А, Павел Иваныч!
Павел Иваныч открывает глаза и шевелит губами.
– Вам нездорово?
– Ничего... – отвечает Павел Иваныч, задыхаясь. – Ничего, даже напротив... лучше... Видишь, я уже и лежать могу... Полегчало...
– Ну, и слава богу, Павел Иваныч.
– Как сравнишь себя с вами, жалко мне вас... бедняг. Легкие у меня здоровые, а кашель это желудочный... Я могу перенести ад, не то что Красное море! К тому же я отношусь критически и к болезни своей, и к лекарствам. А вы... вы темные... Тяжело вам, очень, очень тяжело!
Качки нет, тихо, но зато душно и жарко, как в бане; не только говорить, но даже слушать трудно. Гусев обнял колени, положил на них голову и думает о родной стороне. Боже мой, в такую духоту какое наслаждение думать о снеге и холоде! Едешь на санях; вдруг лошади испугались чего-то и понесли... Не разбирая ни дорог, ни канав, ни оврагов, несутся они, как бешеные, по всей деревне, через пруд, мимо завода, потом по полю... «Держи! – кричат во все горло заводские и встречные. – Держи!» Но зачем держать! Пусть резкий, холодный ветер бьет в лицо и кусает руки, пусть комья снега, подброшенные копытами, падают в шапку, за воротник, на шею, на грудь, пусть визжат полозья и обрываются постромки и вальки, черт с ними совсем! А какое наслаждение, когда опрокидываются сани и летишь со всего размаху в сугроб, прямо лицом в снег, а потом встанешь весь белый, с сосульками на усах; ни шапки, ни рукавиц, пояс развязался... Люди хохочут, собаки лают...
Павел Иваныч открывает наполовину один глаз, глядит им на Гусева и спрашивает тихо:
– Гусев, твой командир крал?
– А кто же его знает, Павел Иваныч! Мы не знаем, – до нас не доходит.
И затем много времени проходит в молчании. Гусев думает, бредит и то и дело пьет воду; ему трудно говорить, трудно слушать, и боится он, чтоб с ним не заговорили. Проходит час, другой, третий; наступает вечер, потом ночь, но он не замечает этого, а все сидит и думает о морозе.
Слышно, как будто кто вошел в лазарет, раздаются голоса, но проходит минут пять, и все смолкает.
– Царство небесное, вечный покой, – говорит солдат с повязкой на руке. – Неспокойный был человек!
– Что? – спрашивает Гусев. – Кого?
– Помер. Сейчас наверх унесли.
– Ну, что ж, – бормочет Гусев, зевая. – Царство небесное.
– Как, по-твоему, Гусев? – спрашивает после некоторого молчания солдат с повязкой. – Будет он в царстве небесном или нет?
– Про кого ты?
– Про Павла Иваныча.
– Будет... мучился долго. И то взять, из духовного звания, а у попов родни много. Замолят.
Солдат с повязкой садится на койку к Гусеву и говорит вполголоса:
– И ты, Гусев, не жилец на этом свете. Не доедешь ты до России.
– Нешто доктор или фельдшер сказывал? – спрашивает Гусев.
– Не то чтобы кто сказывал, а видать... Человека, который скоро помрет, сразу видно. Не ешь ты, не пьешь, исхудал – глядеть страшно. Чахотка, одним словом. Я говорю не для того, чтобы тебя тревожить, а к тому, может, ты захочешь причаститься и собороваться. А ежели у тебя деньги есть, то сдал бы ты их старшему офицеру.
– Я домой не написал... – вздыхает Гусев. – Помру, и не узнают.
– Узнают, – говорит басом больной матрос. – Когда помрешь, здесь запишут в вахтенный журнал, в Одессе дадут воинскому начальнику выписку, а тот пошлет в волость или куда там...