Фома Гордеев - Глава 10
– Самодовольный человек – затвердевшая опухоль на груди общества... Он набивает себя грошовыми истинами, обгрызанными кусочками затхлой мудрости, и существует, как чулан, в котором скупая хозяйка хранит всякий хлам, совершенно не нужный ей, ни на что не годный... Дотронешься до такого человека, отворишь дверь в него, и на тебя пахнет вонью разложения, и в воздух, которым ты дышишь, вольется струя какой-то затхлой дряни... Эти несчастные люди именуются людьми твердыми духом, людьми принципов и убеждений... и никто не хочет заметить, что убеждения для них – только штаны, которыми они прикрывают нищенскую наготу своих душ. На узких лбах таких людей всегда сияет всем известная надпись: «спокойствие и умеренность», – фальшивая надпись! Потри лбы их твердой рукой, и ты увидишь истинную вывеску, – на ней изображено: «ограниченность и туподушие»!..
Сколько видел я таких людей! – с гневом и ужасом вскричал Ежов. – Сколько развелось этих мелочных лавочек! В них найдешь и коленкор для саванов и деготь, леденцы и буру для истребления тараканов, – но не отыщешь ничего свежего, горячего, ничего здорового! К ним приходишь с больной душой, истомленный одиночеством, – приходишь с жаждой услышать что-нибудь живое... Они предлагают тебе какую-то теплую жвачку, пережеванные ими книжные мысли, прокисшие от старости... И всегда эти сухие и жесткие мысли настолько мизерны, что для выражения их потребно огромное количество звонких и пустых слов. Когда такой человек говорит, мне кажется: вот сытая, но опоенная кляча, увешанная бубенчиками, – везет воз мусора за город и – несчастная! – довольна своей судьбой...
– Тоже, значит, лишние люди... – сказал Фома.
Ежов остановился против него и с едкой улыбкой на губах сказал:
– Нет, они не лишние, о нет! Они существуют для образца – для указания, чем я не должен быть. Собственно говоря – место им в анатомических музеях, там, где хранятся всевозможные уроды, различные болезненные уклонения от гармоничного... В жизни, брат, ничего нет лишнего... в ней даже я нужен! Только те люди, у которых в груди на месте умершего сердца – огромный нарыв мерзейшего самообожания, – только они – лишние... но и они нужны, хотя бы для того, чтобы я мог излить на них мою ненависть...
Весь день, вплоть до вечера, кипятился Ежов, изрыгая хулу на людей, ненавистных ему, и его речи заражали Фому своим злым пылом, – заражали, вызывая у парня боевое чувство. Но порой в нем вспыхивало недоверие к Ежову, и однажды он прямо спросил его:
– Ну... а в глаза людям можешь ты так говорить?
– При всяком удобном случае... И каждое воскресенье – в газете... Хочешь – почитаю?
Не дожидаясь ответа Фомы, он сорвал со стены несколько листов газеты и, продолжая бегать по комнате, стал читать ему. Он рычал, взвизгивал, смеялся, оскаливал зубы и был похож на злую собаку, которая рвется с цепи в бессильной ярости. Не улавливая мысли в творениях товарища, Фома чувствовал их дерзкую смелость, ядовитую насмешку, горячую злобу, и ему было так приятно, точно его в жаркой бане вениками парили...
– Ловко! – восклицал он, улавливая какую-нибудь отдельную фразу. – Здорово пущено!
То и дело пред ним мелькали знакомые фамилии купцов и именитых горожан, которых Ежов язвил то смело и резко, то почтительно, тонким, как игла, жалом.