Фома Гордеев - Глава 10
Во тьме сзади их громко запели хоровую песно. Нестройная сначала, она все росла и вот полилась широкой, бодрой волной в ночном, свежем воздухе над пустынным полем.
– О, боже мой! – вздохнув, сказал Ежов грустно и тихо. – К чему прилепиться душой? Кто утолит ее жажду дружбы, братства, любви, работы чистой и святой?..
– Эти простые люди, – медленно и задумчиво говорил Фома, не вслушиваясь в речь товарища, поглощенный своими думами, – они, ежели присмотреться к ним, – ничего! Даже очень... Любопытно... Мужики... рабочие... ежели их так просто брать – все равно как лошади... Везут себе, пыхтят...
– Всю нашу жизнь они везут на своих горбах! – с раздражением воскликнул Ежов. – Везут, как лошади... покорно, тупо... И эта их покорность – наше несчастие, наше проклятие...
Он, пошатываясь, долгое время шел молча и вдруг каким-то глухим, захлебывающимся голосом, который точно из живота у него выходил, стал читать, размахивая в воздухе рукой:
Я жизнью жестоко обманут,
И столько я бед перенес...
– Это, брат, мои стихи, – сказал он, остановившись и грустно покачивая головой. – Как там дальше? Забыл... Э-эх!
В груди никогда не воспрянут
Рои погребенных в ней грез...
Брат! Ты счастливее меня, потому что – глуп...
– Не скули! – с раздражением сказал Фома. – Вот слушай, как они поют...
– Не хочу слушать чужих песен... – отрицательно качнув головой, сказал Ежов. – У меня есть своя...
И он завыл диким голосом:
В душ-ше никогда не воспря-анут
Р-рои погр-ребенных в ней грез...
Их мно-ого та-ам!
Ежов заплакал, всхлипывая, как женщина. Фоме было жалко его и тяжело с ним. Нетерпеливо дернув его за плечо, он сказал:
– Перестань! Пойдем... Экий ты, брат, слабый...
Схватившись руками за голову, Ежов выпрямил согнутое тело, напрягся и снова тоскливо и дико запел:
Их мно-ого та-ам!
Склеп им так те-есен!
Я в саваны рифм их оде-ел...
И много над ними я песен
Печальных и грустных про-опе-ел!
– О, господи! – с отчаянием вздохнул Фома.
Издали к ним плыла сквозь тьму и тишину громкая хоровая песня. Кто-то присвистывал в такт припева, и этот острый, режущий ухо свист обгонял волну сильных голосов. Фома смотрел туда и видел высокую и черную стену леса, яркое, играющее на ней огненное пятно костра и туманные фигуры вокруг него. Стена леса была – как грудь, а костер – словно кровавая рана в ней. Охваченные густою тьмой со всех сторон, люди на фоне леса казались маленькими, как дети, они как бы тоже горели, облитые пламенем костра, взмахивали руками и пели свою песню громко, сильно.
А Ежов, стоя рядом с Фомой, вновь закричал рыдающим голосом:
Про-опел – и теперь не нарушу
Я больше их мертвого сна...
Господь! упокой мо-ою ду-ушу!
Она-а безнаде-ежно-о больна-а!..
Господь... упокой мо-ою душу...
Фома вздрогнул при звуках мрачного воя, а маленький фельетонист истерически взвизгнул, прямо грудью бросился на землю и зарыдал так жалобно и тихо, как плачут больные дети...
– Николай! – говорил Фома, поднимая его за плечи. – Перестань, – что такое? Будет... как не стыдно!
Но тому было не стыдно: он бился на земле, как рыба, выхваченная из воды, а когда Фома поднял его на ноги – крепко прижался к его груди, охватив его бока тонкими руками, и все плакал...
– Ну, ладно! – говорил Фома сквозь крепко сжатые зубы. – Будет, милый...
И возмущенный страданием измученного теснотою жизни человека, полный обиды за него, он, в порыве злой тоски, густым и громким голосом зарычал, обратив лицо туда, где во тьме сверкали огни города: