Фома Гордеев - Глава 12
– Я знаю меру сил моих, я знаю – мне закричат: «Молчать!» Скажут: «Цыц!» Скажут умно, скажут спокойно, издеваясь надо мной, с высоты величия своего скажут... Я знаю – я маленькая птичка, о, я не соловей! Я неуч по сравнению с ними, я только фельетонист, человек для потехи публики... Пускай кричат и оборвут меня, пускай! Пощечина упадет на щеку, а сердце все-таки будет биться! И я скажу им: «Да, я неуч! И первое мое преимущество пред вами есть то, что я не знаю ни одной книжной истины, коя для меня была бы дороже человека! Человек есть вселенная, и да здравствует вовеки он, носящий в себе весь мир! А вы, вы ради слова, в котором, может быть, не всегда есть содержание, понятное вам, – вы зачастую ради слова наносите друг другу язвы и раны, ради слова брызжете друг на друга желчью, насилуете душу... За это жизнь сурово взыщет с вас, поверьте: разразится буря, и она сметет и смоет вас с земли, как дождь и ветер пыль с дерева! На языке людском есть только одно слово, содержание коего всем ясно и дорого, и, когда это слово произносят, оно звучит так: свобода!»
– Круши! – взревел Фома, вскочив с дивана и хватая Ежова за плечи. Сверкающими глазами он заглядывал в лицо Ежова, наклонясь к нему, и с тоской, с горестью почти застонал: – Э-эх! Николка... Милый, жаль мне тебя до смерти! Так жаль – сказать не могу!
– Что такое? Что ты? – отталкивая его, крикнул Ежов, удивленный и сбитый неожиданным порывом и странными словами Фомы.
– Эх, брат! – говорил Фома, понижая голос, отчего он становился убедительнее и гуще. – Живая ты душа, – за что пропадаешь?
– Кто? Я? Пропадаю? Врешь!
– Милый! Ничего ты не скажешь никому! Некому! Кто тебя услышит? Только я вот...
– Пошел ты к черту! – злобно крикнул Ежов, отскакивая от него, как обожженный.
А Фома говорил убедительно и с великой грустью:
– Ты говори! Говори мне! Я вынесу твои слова куда надо... Я их понимаю... И ах, как ожгу людей! Погоди только!.. Придет мне случай!..
– Уйди! – истерически закричал Ежов, прижавшись спиной к стене. Он стоял растерянный, подавленный, обозленный и отмахивался от простертых к нему рук Фомы. А в это время дверь в комнату отворилась, и на пороге стала какая-то вся черная женщина. Лицо у нее было злое, возмущенное, щека завязана платком. Она закинула голову, протянула к Ежову руку и заговорила с шипением и свистом:
– Николай Матвеевич! Извините – это невозможно! Зверский вой, рев!.. Каждый день гости... Полиция ходит... Нет, я больше терпеть не могу! У меня нервы... Извольте завтра очистить квартиру... Вы не в пустыне живете – вокруг вас люди!.. Всем людям нужен покой... У меня – зубы... Завтра же, прошу вас.
Она говорила быстро, большая часть ее слов исчезала в свисте и шипении; выделялись лишь те слова, которые она выкрикивала визгливым, раздраженным голосом. Концы платка торчали на голове у нее, как маленькие рожки, и тряслись от движения ее челюсти, Фома при виде ее взволнованной и смешной фигуры опустился на диван. Ежов стоял и, потирая лоб, с напряжением вслушивался в ее речь...
– Так и знайте! – крикнула она, а за дверью еще раз сказала: – Завтра же! Безобразие...
– Ч-черт! – прошептал Ежов, тупо глядя на дверь.
– Н-да-а! Строго! – удивленно поглядывая на него, сказал Фома.
Ежов, подняв плечи, подошел к столу, налил половину чайного стакана водки, проглотил ее и сел у стола, низко опустив голову. С минуту молчали. Потом Фома робко и негромко сказал: