Мои университеты - Глава 3
Предо мною стеной встал вопрос: как же? Если жизнь – непрерывная борьба за счастье на земле, – милосердие и любовь должны только мешать успеху борьбы?
Я узнал фамилию толстовца – Клопский, узнал, где он живет, и на другой день вечером явился к нему. Жил он в доме двух девушек-помещиц, с ними он и сидел в саду за столом, в тени огромной старой липы. Одетый в белые штаны и такую же рубаху, расстегнутую на темной волосатой груди, длинный, угловатый, сухой, – он очень хорошо отвечал моему представлению о бездомном апостоле, проповеднике истины.
Он черпал серебряною ложкой из тарелки малину с молоком, вкусно глотал, чмокал толстыми губами и, после каждого глотка, сдувал белые капельки с редких усов кота. Прислуживая ему, одна девушка стояла у стола, другая – прислонилась к стволу липы, сложив руки на груди, мечтательно глядя в пыльное, жаркое небо. Обе они были одеты в легкие платья сиреневого цвета и почти неразличимо похожи одна на другую.
Он говорил со мною ласково и охотно о творческой силе любви, о том, что надо развивать в своей душе это чувство, единственно способное "связать человека с духом мира" – с любовью, распыленной повсюду в жизни.
– Только этим можно связать человека! Не любя – невозможно понять жизнь. Те же, которые говорят: закон жизни – борьба, это – слепые души, обреченные на гибель. Огонь непобедим огнем, так и зло непобедимо силою зла!
Но когда девушки ушли, обняв друг друга, в глубину сада, к дому, человек этот, глядя вслед им прищуренными глазами, спросил:
– А ты – кто?
И, выслушав меня, начал, постукивая пальцами по столу, говорить о том, что человек – везде человек и нужно стремиться не к перемене места в жизни, а к воспитанию духа в любви к людям.
– Чем ниже стоит человек, тем ближе он к настоящей правде жизни, к ее святой мудрости...
Я несколько усомнился в его знакомстве с этой "святой мудростью", но промолчал, чувствуя, что ему скучно со мной; он посмотрел на меня отталкивающим взглядом, зевнул, закинул руки за шею себе, вытянул ноги и, устало прикрыв глаза, пробормотал, как бы сквозь дрему:
– Покорность любви... закон жизни...
Вздрогнув, взмахнул руками, хватаясь за что-то в воздухе, уставился на меня испуганно:
– Что? Устал я, прости!
Снова закрыл глаза и, как от боли, крепко сжал зубы, обнажив их; нижняя губа его опустилась, верхняя – приподнялась, и синеватые волосы редких усов ощетинились.
Я ушел с неприязненным чувством к нему и смутным сомнением в его искренности.
Через несколько дней я принес рано утром булки знакомому доценту, холостяку, пьянице, и еще раз увидал Клопского. Он, должно быть, не спал ночь, лицо у него было бурое, глаза красны и опухли, – мне показалось, что он пьян. Толстенький доцент, пьяный до слез, сидел, в нижнем белье и с гитарой в руках, на полу среди хаоса сдвинутой мебели, пивных бутылок, сброшенной верхней одежды, – сидел, раскачиваясь, и рычал:
– Милосер-рдия...
Клопский резко и сердито кричал:
– Нет милосердия! Мы сгинем от любви или будем раздавлены в борьбе за любовь, – все едино: нам суждена гибель...
Схватив меня за плечо, ввел в комнату и сказал доценту.
– Вот – спроси его – чего он хочет? Спроси: нужна ему любовь к людям?
Тот посмотрел на меня слезящимися глазами и засмеялся:
– Это – булочник! Я ему должен.
Покачнулся, сунув руку в карман, вынул ключ и протянул мне:
– На, бери все!
Но толстовец, взяв у него ключ, махнул на меня рукою.
– Ступай! После получишь.