В людях - Глава 16
Я давно знаю Ярмарку насквозь; знаю и эти смешные ряды с нелепыми крышами; по углам крыш сидят, скрестив ноги, гипсовые фигуры китайцев; когда-то я со своими товарищами швырял в них камнями, и у некоторых китайцев именно мною отбиты головы, руки. Но я уже не горжусь этим...
– Ерунда, – говорит хозяин, указывая на ряды. – Кабы мне дали строить это...
Он свистит, сдвигая фуражку на затылок.
А мне почему-то думается, что он построил бы этот каменный город так же скучно, на этом же низком месте, которое ежегодно заливают воды двух рек. И Китайские ряды выдумал бы...
Утопив сигару за бортом, он сопроводил ее плевком отвращения и говорит:
– Скушно, Пешков! Скушно. Образованных людей – нет, поговорить – не с кем. Захочется похвастать – а перед кем? Нет людей. Все плотники, каменщики, мужики, жулье...
Он смотрит вправо, на белую мечеть, красиво поднявшуюся из воды, на холме, и продолжает, словно вспоминая забытое:
– Начал я пиво пить, сигары курю, живу под немца. Немцы, брат, народ деловой, т-такие звери-курицы! Пиво – приятное занятие, а к сигарам – не привык еще! Накуришься, жена ворчит: "Чем это от тебя пахнет, как от шорника?" Да, брат, живем, ухитряемся... Ну-ка, правь сам...
Положив весло на борт, он берет ружье и стреляет в китайца на крыше, – китаец не потерпел вреда, дробь осеяла крышу и стену, подняв в воздухе пыльные дымки.
– Не попал, – без сожаления сознается стрелок и снова вкладывает в ружье патрон.
– Ты как насчет девчонок – разговелся? Нет? А я в тринадцать лет уже влюблялся...
Он рассказывает, как сон, историю своей первой любви к горничной архитектора, у которого он жил учеником. Тихонько плещет серая вода, омывая углы зданий, за собором тускло блестит водная пустыня, кое-где над нею поднимаются черные прутья лозняка.
В иконописной мастерской часто певали семинарскую песню:
Море синее,
Море бурное...
Скука смертельная, должно быть, это синее море...
– Ночей не спал, – говорит хозяин. – Бывало, встану с постели и стою у двери ее, дрожу, как собачонка, – дом холодный был! По ночам ее хозяин посещал, мог меня застать, а я – не боялся, да...
Он говорил задумчиво, точно рассматривая старое, изношенное платье – можно надеть еще раз или нет?
– Заметила она меня, пожалела, распахнула дверь и зовет: "Иди, дурачок..."
Я много слышал таких рассказов, надоели они мне, хотя в них была приятная черта, – о первой своей "любви" почти все люди говорили без хвастовства, не грязно, а часто так ласково и печально, что я понимал: это было самое лучшее в жизни рассказчика. У многих, кажется, только это и было хорошо.
Смеясь и качая головой, хозяин восклицает удивленно:
– A жене этого не скажешь, ни-ни! Ну, что тут такого? А не расскажешь! Вот история...
Он рассказывает не мне, а себе самому. Если бы он молчал, говорил бы я, – в этой тишине и пустоте необходимо говорить, петь, играть на гармонии, а то навсегда заснешь тяжким сном среди мертвого города, утонувшего в серой, холодной воде.
– Первое – не женись рано! – поучает он меня. – Женитьба – это, брат, дело громаднейшей важности! Жить можно где хочешь и как хочешь, – твоя воля! Живи в Персии – магометашкой, в Москве – городовым, горюй, воруй, – все можно поправить! А жена – это, брат, как погода, ее не поправишь... нет! Это, брат, не сапог – снял да бросил...
Лицо у него изменилось, он смотрел на серую воду, прихмурив брови, тер пальцем горбатый нос и бормотал: