В людях - Глава 19
– Тут, кстати, еще один поющий пришел! Нуте-кась, пожалуйте, покажите себя!
Поющий иногда показывал хороший голос, но я не знаю случая, чтобы кто-нибудь из соперников Клещова спел так же просто и задушевно, как умел петь этот маленький, неказистый шорник...
– Н-нда, – не без сожаления говорил трактирщик, – это, конешно, хорошо-о! Главное – голос тут, а вот – душа-то...
Публика посмеивалась:
– Нет, шорника не одолеть, видно!
А Клещов, поглядывая на всех из-под рыжих клочковатых бровей, спокойно и вежливенько говорил трактирщику:
– Балуете вы. Супротив меня не найти вам певца, как у меня дарование – от бога...
– Мы все – от бога!
– Разоритесь на вине, а не найдете...
Трактирщик багровел и бормотал:
– Как знать, как знать...
А Клещов настойчиво доказывал ему:
– Еще я скажу вам, что пение – это, например, не петушиный бой...
– Да знаю я! Чего ты пристаешь?
– Я не пристаю, я только доказываю: коли песня – забава, это уж – от лукавого!
– Да будет! Лучше спой еще...
– Петь я всегда могу, хоть во сне даже, – соглашался Клещов, осторожно покашливая, и начинал петь.
И все пустяки, вся дрянь слов и намерений, все пошлое, трактирное – чудесно исчезало дымом; на всех веяло струей иной жизни – задумчивой, чистой, полной любви и грусти.
Я завидовал этому человеку, напряженно завидовал его таланту, его власти над людьми, – он так чудесно пользовался этой властью! Мне хотелось познакомиться с шорником, о чем-то долго говорить с ним, но я не решался подойти к нему, – Клещов смотрел на всех белесыми глазами так странно, точно не видел перед собою никого. И было в нем нечто неприятное мне, мешавшее полюбить его, – а хотелось любить этого человека не тогда только, когда он пел. Неприятно было смотреть, как он, по-стариковски, натягивает на голову картуз и как, всем напоказ, кутает шею красным вязаным шарфом, о котором он говорил:
– Это мне милашка моя связала, девчонка одна...
Если он не пел, то важно надувался, потирал пальцем мертвый, мороженый нос, а на вопросы отвечал односложно, нехотя. Когда я подсел к нему и спросил о чем-то, он, не взглянув на меня, сказал:
– Поди прочь, парнишка!
Гораздо больше нравился мне октавист Митропольский; являясь в трактир, он проходил в угол походкой человека, несущего большую тяжесть, отодвигал стул пинком ноги и садился, раскладывая локти по столу, положив на ладони большую, мохнатую голову. Молча выпив две-три рюмки, он гулко крякал; все, вздрогнув повертывались к нему, а он, упираясь подбородком в ладони, вызывающе смотрел на людей; грива нечесаных волос дико осыпала его опухшее бурое лицо.
– Что смотрите? Что видите? – вдруг спрашивал он бухающими словами.
Иногда ему отвечали:
– Лешего видим!
Бывали вечера, когда он пил молча и молча же уходил, тяжко шаркая ногами, но несколько раз я слышал, как он обличал людей, подражая пророку:
– Аз есмь бога моего неподкупный слуга и се обличаю вы, яко Исаия! Горе граду Ариилу, иде же сквернавцы и жулики и всякие мрази безобразнии жительствуют в грязи подлых вожделений своих! Горе корабельним крилам земли, ибо несут они по путям вселенной людишек препакостных, – разумею вас, пияницы, обжоры, отребие мира сего, – несть вам числа, окаяннии, и не приемлет вас земля в недра своя!
Голос его гудел так, что даже стекла в окнах звенели, – это очень нравилось публике, и она похваливала пророка:
– Здорово лупит, косматый пес!