В людях - Глава 10
Явилась прачка Наталья Козловская, в новом сиреневом платье, с белым платком на плечах, сердито растолкала людей, вошла в сени, присела на корточки и сказала громко:
– Дураки – он жив! Воды давайте...
Ее стали уговаривать:
– Не совалась бы не в свое дело-то!
– Воды, говорю! – крикнула она, как на пожаре; деловито приподняв новое свое платье выше колен, одернула нижнюю юбку и положила окровавленную голову солдата на колено себе.
Публика неодобрительно и боязливо разошлась; в сумраке сеней я видел, как сердито сверкают на круглом белом лице прачки глаза, налитые слезами. Я принес ведро воды, она велела лить воду на голову Сидорова, на грудь и предупредила:
– Меня не облей, – мне в гости идти...
Солдат очнулся, открыл тупые глаза, застонал.
– Поднимай, – сказала Наталья, взяв его под мышки и держа на вытянутых руках, на весу, чтобы не запачкать платья. Мы внесли солдата в кухню, положили на постель, она вытерла его лицо мокрой тряпкой, а сама ушла, сказав:
– Смачивай тряпку водой и держи на голове, а я пойду, поищу того дурака. Черти, так и жди, что до каторги допьются.
Ушла, спустив с ног на пол и швырнув в угол испачканную нижнюю юбку, заботливо оправив шумящее, помятое платье.
Сидоров, потягиваясь, икал, охал, с головы его на мою босую ступню падала темными каплями тяжелая кровь, – это было неприятно, но со страху я не решался отодвинуть ногу из-под этой капели.
Было горько; на дворе сияет праздничный день, крыльцо дома, ворота убраны молодыми березками; к каждой тумбе привязаны свежесрубленные ветви клена, рябины; вся улица весело зазеленела, все так молодо, ново; с утра мне казалось, что весенний праздник пришел надолго, и с этого дня жизнь пойдет чище, светлее, веселее.
Солдата стошнило, душный запах теплой водки и зеленого луку наполнил кухню, к стеклам окна то и дело прилипают какие-то мутные, широкие рожи с раздавленными носами, ладони, приложенные к щекам, делают эти рожи безобразно ушастыми.
Солдат бормотал, вспоминая:
– Это – как же я? Упал? Ермохин? Хор-рош товарищ...
Потом стал кашлять, заплакал пьяными слезами и заныл:
– Сестричка моя... сестренка...
Встал на ноги, скользкий, мокрый и вонючий, пошатнулся и, шлепнувшись на койку, сказал, странно ворочая глазами:
– Совсем убили...
Мне стало смешно.
– Кто, черт, смеется? – спросил солдат, тупо глядя на меня. – Как ты смеешься? Меня убили навсегда...
Он стал отталкивать меня обеими руками и бормотал:
– Первый срок – Илья пророк, второй – Егорий на коне, а третий – не ходи ко мне! Пошел прочь, волк...
Я сказал:
– Не дури!
Он нелепо рассердился, заорал, зашаркал ногами.
– Меня убили, а ты...
И тяжело, вялой, грязной рукою ударил меня по глазам, – я взвыл, ослеп и кое-как выскочил на двор, встречу Наталье; она вела за руку Ермохина и покрикивала:
– Иди, лошадь! Ты что? – поймав меня, спросила она.
– Дерется...
– Дерется-а? – с удивлением протянула Наталья и, дернув Ермохина, сказала ему:
– Ну, леший, значит – благодари бога своего!
Я промыл глаза водою и, глядя из сеней в дверь, видел, как солдаты мирились, обнимаясь и плача, потом оба стали обнимать Наталью, а она колотила их по рукам, вскрикивая:
– Прочь лапы, псы! Что я вам – потаскушка из ваших? Валитесь дрыхнуть, пока бар ваших дома нет, – ну, живо! А то беда будет вам!
Она уложила их, как малых детей, одного – на полу, другого – на койке, и, когда они захрапели, вышла в сени.