Пётр Первый - Книга вторая - Глава 1
– Здравствуй, Овдоким, – так же, не глядя, ответил пегобородый.
– Давно не видались, атаман...
– Побираешься?
– От немощи... Летась погулял в лесу легонько, – не те года... Надоело, – помирать надоть...
– Обожди немного...
– А что, – разве хорошее слышно?
Иван, усмехаясь, глядел сквозь чад на пьяных людишек. Глаза охолодели. Тихо – углом рта:
– Дон поднимаем.
Овдоким уткнулся в шапку, перебирал полушки.
– Не знаю, – проговорил, – слыхать – донские казаки осмирнели, на хутора садятся, добром обрастают...
– Пришлых много, гультяев. Они начнут, казаки подсобят... А не подсобят, – все равно – либо в Турцию уходить, либо под Москву в холопы, навечно... Тогда помогли царю под Азовом, теперь он на весь Дон лапу наложил. Пришлых велят выдавать. Попов из Москвы нагнали, старую веру искореняют... Конец тихому Дону...
– Для такого дела нужен большой человек, – сказал Овдоким, – не вышло бы, как тогда, при Степане...[10]
– Человек у нас есть, не как Степан, – без ума голову свою потерял, – прямой будет вож... Весь раскол за ним встанет...
– Смутил меня, Иван, прельстил, Иван, – а уж я собрался на покой...
– Весной приходи. Нам старые атаманы нужны. Погуляем веселей, чем при Степане...
– Едва ли, едва ли... Много ли нас от той крови осталось? Ты да я, пожалуй...
Запыхавшись, вернулся посадский, подмигивал щекой. За ним шел важно лысый подьячий в буром немецком кафтане с медными пуговицами, в разбитых валенках. На груди в петлю воткнуто гусиное перо. Не здороваясь, брезгливо сел за стол. Лицо – жаждущее, глаза – мутные, антихристовы, в ноздри глубоко видно. Посадский, не садясь, из-за спины, ему на ухо:
– Кузьма Егорыч, вот человек, который...
– Блинов, – мятым голосом проговорил подьячий, не обращая внимания, – блинов с тешкой...
3
Князь Роман, княж Борисов, сын Буйносов, а по-домашнему – Роман Борисович, в одном исподнем сидел на краю постели, кряхтя, почесывался – и грудь и под мышками. По старой привычке лез в бороду, но отдергивал руку: брито, колко, противно... Уa-xa-xa-xa-a-a... – позевывал, глядя на небольшое оконце. Светало, – мутно и скучно.
В прежние года в этот час Роман Борисович уж вдевал бы в рукава кунью шубу, с честью надвигал до бровей бобровую шапку, – шествовал бы с высокой тростью по скрипучим переходам на крыльцо. Дворни душ полтораста, кто у возка – держат коней, кто бежит к воротам. Весело рвали шапки, кланялись поясным махом, а те, кто стоял поближе, лобызали ножки боярину... Под ручки, под бочки подсаживали в возок... Каждое утро, во всякую погоду, ехал Роман Борисович во дворец – ждать, когда государевы светлые очи (а после – царевнины очи пресветлые) обратятся на него. И не раз того случая дожидался...
Все минуло! Проснешься – батюшки! неужто минуло? Дико и вспомнить: были когда-то покой и честь... Вон висит на тесовой стене – где бы ничему не висеть – голландская, ради адского соблазна писанная, паскудная девка с задранным подолом. Царь велел в опочивальне повесить не то на смех, не то в наказание. Терпи...
Князь Роман Борисович угрюмо поглядел на платье, брошенное с вечера на лавку: шерстяные, бабьи, поперек полосатые чулки, короткие штаны жмут спереди и сзади, зеленый, как из жести, кафтан с галуном. На гвозде – вороной парик, из него палками пыль-то не выколотишь. Зачем все это?
[10] - То есть при Степане Разине.