Пётр Первый - Книга вторая - Глава 3
Кораблестроительным кумпаниям пришлось снова развязывать кошель. По Москве пошли зловещие слухи о близкой войне: едва ли не весь мир, говорят, подымался с оружием друг на друга. Иноземцы, шнырявшие, как мыши, в Москву – из Москвы, разносили по всей Европе, что Москва-де не прежняя, – тихая обитель истинного христианства, – полна солдат и пушек, молодой царь заносится гордостью, советчики его дерзки... Москва-де лезет на рожон...
Давеча в Кремле Роман Борисович сгоряча обещал поставить полный годовой запас корма на заложенный корабль "Предестинация". Надуваясь багровой яростью, кричал перед лицом Льва Кирилловича: "Сам сяду на коня, а государю в бесчестье не быть". И даже, когда ночью, спустясь со свечой в тайный подвал, вытащил в углу из сырой земли горшок и отсчитывал копейками полтораста рублев на кумпанство, – свою долю, – даже и тогда один в подполье, ощупывая при слабом огоньке каждую копеечку, не допускал себя до противных мыслей. Не тот уже был князь Буйносов, – пообтесали.
Противные мысли задавил в себе, замкнул на тридевять замков. С такими же мыслями князь Лыков сидит сейчас у себя в деревеньке, в опале. Глупый князь Степан Белосельский на пиру у князя-кесаря, пьяный, стал кричать: "Ты мне, что же, и во сне не велишь по-своему думать? Щеки обрили, французские портки ношу, а душу мою – выкуси..." – и сложил кукиш. Князь-кесарь только нехорошо усмехнулся. Назавтра князю Степану указ – ехать в Пустозерск воеводой...
У Романа Борисовича разума было достаточно. Но уж неизвестно, какой нужен разум – угнаться за причудами царя Петра. Будто ему и по ночам чешется – не давать людям покою. Скакать всей Москве в Воронеж... Зачем? В тесноте, в недоедании валяться по худым избенкам на лавках? Водку с матросами пить? Баб-то еще зачем туда тащить? О Господи...
Роман Борисович выпил лишнюю чарку, чтобы оглушить растерзанные мысли. В окне светало. Галки сели на голое дерево под окном. Как там царь ни ломай наш покой, а зеленый утренний свет все тот же, что при дедах, те же облака розовели за куполами... Роман Борисович из глубины утробы замычал, не разжимая рта. Слышно, – на дворе зазвякал колокольчик, конюха, запрягая, кричали на коней...
Выехали обозом в двух возках (и еще трое саней с домашней рухлядью, живностью). Колокольчики заливались дорожной грустью. Коломенская дорога была уезжена, но ухабиста. Через каждую версту торчал красный столп, между ними – недавно посаженные березы. Антонида и Ольга считали столпы и березы (более нечем было развлечься в пути, – под мартовским солнцем – ледяной наст по снегу, вдали – коричневые рощи). По воронам на придорожных деревьях девы гадали об амурных встречах. В другом возке Роман Борисович, придавив плечом княгиню Авдотью, посапывал, на ухабах встряхивал губами. Ехали смирно.
В деревне Ульянино, в пятидесяти верстах от Москвы, назначено было кормить. Еще не показались из лощины соломенные крыши, – мимо буйносовского обоза промчался кожаный высокий возок – шестеркой гнедых коней с двумя ездовыми. В стеклянное окошко на дев, завертевшихся от любопытства, равнодушно взглянула томная красавица, укутанная в черные соболя.
– Монсиха, Монсиха, – всполохнулась Антонида, вылезая шеей из материнской шубы. – Ольга, гляди, с ней кавалер... (В глубине пролетевшего возка, действительно, мелькнуло обритое лицо и галун на шляпе.)
– Кенигсек, лопни глаза.
Антонида всплеснула варежками.