Пётр Первый - Книга вторая - Глава 4
Едко дымили костры у палаток. Солдаты латали одежонку, спускались по скользкому обрыву к речке – стирать. Казенные башмаки у всех развалились к черту, – хорошо, кто добыл лапти с онучами, другие обматывали ноги тряпьем. Тут и без войны к ноябрю месяцу ляжет половина народу. Конные иногда приводили на аркане чухонца – языка. Обступали, спрашивали его по-русски и по-татарски – как здесь живут? Глупый был народ чухонцы – только моргал коровьими ресницами. Вели в палатку к Алексею Бровкину – на допрос. Таких языков отпускали редко, – связав, отсылали в обоз, продавали за три четвертака, – иных, очень здоровых, и дороже – маркитантам, а эти перепродавали в Новгород, где сидели приказчики военных поставщиков.
Алексей Бровкин строго вел ротное хозяйство: солдаты его были сыты, – зря не обижал, ел из солдатского котла, но баловства, оплошностей не спускал: каждый день кричал кто-нибудь, лежа кверху голой задницей под палками у его палатки. Среди ночи просыпался, сам проверял дозоры. Однажды, неслышно подойдя к лесной опушке, стал слушать: не то дерево поскрипывало, не то скулил зверь какой-то. Негромко окликнул. Смутно виднелся сидевший на пне солдат, – обхватил ствол ружья, прижался головой к железу. Алексей – ему:
– Кто на дозоре?
Солдат вскочил – чуть слышно:
– Это я...
– Кто на дозоре? – гаркнул Алексей.
– Голиков Андрюшка.
– Ты скулил?
Солдат, странно глядя в лицо:
– Не ведаю...
– Не ведаю! Эх, великопостники...
Побить бы надо его, конечно... Алексею вспомнилось летящее выше леса пламя над рухнувшей церковкой, над заживо сгоревшими и на озаренном снегу – этот, заламывающий руки. Тогда Алексей велел его взять вместе с бешеным мужиком и старцем Нектарием. По дороге Нектарий ушел, – черт его знает как, – ночью, когда стояли под елями, Андрюшка Голиков лежал в санях под рогожей без памяти, не ел, не говорил. В Повенце, в земской избе, когда на допросе пригрозили кнутом, вдруг сорвался: "За что мучите? Уж мучили... Таких мук нет еще..." – и стал рассказывать все (подьячий не поспевал макать перо), – сорвав подрясник, показал язвы от побоев. Алексей увидел – это человек не обыкновенный, грамотный, – велел обстричь ему космы, вымыть в бане, определить в солдаты.
– Разве воину полагается скулить... Нездоров, что ли?
Голиков не отвечал, стоял вытянувшись, прилично. Алексей погрозил тростью, пошел прочь. Голиков отчаянно:
– Господин капитан...
У Алексея от этого голоса из темноты что-то даже дрогнуло – сам был такой когда-то. Остановился. Сурово:
– Ну? Что тебе еще?
– В тьме страшно, господин капитан: ночной пустыни боюсь... Хуже смерти – тоска... Зачем нас сюда пригнали?
Алексей так удивился – опять подошел к Голикову:
– Как ты можешь рассуждать, гультяй! За такие речи – знаешь?
– Убейте меня сразу, Алексей Иванович... Сам я себе хуже врага... Так жить – скотина бы давно сдохла... Мир меня не принимает... Все пробовал – и смерть не берет... Бессмыслица... Возьмите ружье, колите багинетом...
В ответ Алексей, сжав зубы, ударил Андрюшку в ухо, – у того мотнулась голова, но не ахнул даже...
– Подыми шляпу. Надень. В последний раз добром с тобой говорю, беспоповец... У старцев учился!.. Научили тебя уму!.. Ты – солдат. Сказано – идти в поход, – иди. Сказано – умереть, – умри. Почему? Потому так надо. Стой тут до зари... Опять заскулишь, услышу, – остерегись...