Пётр Первый - Книга первая - Глава 4
Воевать с двумя батальонами – Преображенским и Семеновским – и думать не приходилось. Тридцать тысяч стрельцов, жильцы, иноземная пехота, солдатский полк генерала Гордона прихлопнули бы потешных, как муху. Борис Голицын настаивал: спокойно ждать в Преображенском до весны. Скоро – осенняя распутица, морозы, – стрельцов поленом не сгонишь с печи воевать. А весною будет видно... Хуже не станет, думать надо, станет хуже для Софьи и Василия Васильевича: за зиму бояре окончательно перессорятся, начнут перелетать в Преображенское; жалованья стрельцам выдано не будет – казна пуста. Народ голодает, посады, ремесленники разорены, купечество стонет. Но, буде Софья все же поднимет войска по набату, – нужно уходить с потешными в Троице-Сергиево под защиту неприступных стен, – место испытанное, можно отсиживаться хоть год, хоть более...
По совету Бориса Голицына из Преображенского тайно послали в Троицу подарки архимандриту Викентию. Борис Алексеевич два раза сам туда ездил и говорил с архимандритом, прося защиты. Каждый день генерал Зоммер устраивал смотры и апробации, – от пушечных выстрелов едва не все стекла полопались во дворце. Но когда Петр заговаривал про Москву, Зоммер только сопел хмуро в усы: "Что ж, будем защищаться..." Приезжал Лефорт, но не часто, – трезвый, галантный, с боязливой улыбочкой, и вид его более всего пугал Петра... Он не верил уж и Лефорту. Часто среди ночи Петр будил Алексашку, кое-как накидывали кафтаны, бежали проверять караулы. Подолгу стоя в ночной сырости на берегу Яузы, Петр вглядывался в сторону Москвы, – тьма, ни огонька и тишина зловещая.
Вздрогнув от холода, угрюмо звал Алексашку, брел спать.
Только первые ночи по возвращении он спал с женой. Потом приказал стлать себе в дворцовой пристройке, в низенькой, с одним оконцем палате, вроде чулана, – царю на лавке, Алексашке на полу, на кошме. Евдокия очи исплакала, дожидаясь лапушку, – была она брюхатая, на четвертом месяце, – дождалась и опять не осушала слез. Встречая мужа, хотела бежать на дорогу, да не пустили старухи. Вырвалась, в сенях кинулась к мужу дорогому, – вошел он длинный, худой, чужеватый, – прильнула лицом, руками, грудью, животом... Лапушка поцеловал жесткими губами, – весь пропах дегтем, табаком. Спросил только, проведя быстро ладонью по ее начавшему набухать животу: "Ну, ну, а что же не писала про такое дело", – и мимолетно смягчилось его лицо. Пошел с женой к матери – поклонился. Говорил отрывисто, непонятно, дергал плечиком и все почесывался. Наталья Кирилловна сказала под конец: "Государь мой Петенька, мыльню с утра уж топим..." Взглянул на мать странно: "Матушка, не от грязи свербит". Наталья Кирилловна поняла, и слезы поползли у нее по щекам.
Только на три ночи Евдокия залучила его в опочивальню, – как ждала, как любила, как надеялась приласкать! Но заробела, растерялась хуже, чем в ночь после венца, не знала, о чем и спросить лапушку. И лежала на шитых жемчугом подушках дура дурой. Он вздрагивал, почесывался во сне. Она боялась пошевелиться. А когда он ушел спать в чулан, – со стыда перед людьми не знала, куда девать глаза. Но Петр будто забыл про жену. Весь день в заботах, в беготне, в шептании с Голицыным... Так начинался август... В Москве было зловеще, в Преображенском – все в страхе, настороже.
16
– Мин херц, а что, если тебе написать римскому цезарю, чтобы дал войско?
– Дурак...