Обломов - Часть вторая - Глава 4
– Глупостей! – с упреком повторил Штольц. – Не ты ли со слезами говорил, глядя на гравюры рафаэлевских мадонн, Корреджиевой ночи, на Аполлона Бельведерского: "Боже мой! Ужели никогда не удастся взглянуть на оригиналы и онеметь от ужаса, что ты стоишь перед произведением Микеланджело, Тициана и попираешь почву Рима? Ужели провести век и видеть эти мирты, кипарисы и померанцы в оранжереях, а не на их родине? Не подышать воздухом Италии, не упиться синевой неба!" И сколько великолепных фейерверков пускал ты из головы! Глупости!
– Да, да, помню! – говорил Обломов, вдумываясь в прошлое. – Ты еще взял меня за руку и сказал: "Дадим обещание не умирать, не увидавши ничего этого..."
– Помню, – продолжал Штольц, – как ты однажды принес мне перевод из Сея, с посвящением мне в именины; перевод цел у меня. А как ты запирался с учителем математики, хотел непременно добиться, зачем тебе знать круги и квадраты, но на половине бросил и не добился? По-английски начал учиться... и не доучился! А когда я сделал план поездки за границу, звал заглянуть в германские университеты, ты вскочил, обнял меня и подал торжественно руку: "Я твой, Андрей, с тобой всюду", – это все твои слова. Ты всегда был немножко актер. Что ж, Илья? Я два раза был за границей, после нашей премудрости, смиренно сидел на студенческих скамьях в Бонне, в Иене, в Эрлангене, потом выучил Европу, как свое имение. Но, положим, вояж – это роскошь, и не все в состоянии и обязаны пользоваться этим средством; а Россия? Я видел Россию вдоль и поперек. Тружусь...
– Когда-нибудь перестанешь же трудиться, – заметил Обломов.
– Никогда не перестану. Для чего?
– Когда удвоишь свои капиталы, – сказал Обломов.
– Когда учетверю их, и тогда не перестану.
– Так из чего же, – заговорил он, помолчав, – ты бьешься, если цель твоя не обеспечить себя навсегда и удалиться потом на покой, отдохнуть?..
– Деревенская обломовщина! – сказал Штольц.
– Или достигнуть службой значения и положения в обществе и потом в почетном бездействии наслаждаться заслуженным отдыхом...
– Петербургская обломовщина! – возразил Штольц.
– Так когда же жить? – с досадой на замечания Штольца возразил Обломов. – Для чего же мучиться весь век?
– Для самого труда, больше ни для чего. Труд – образ, содержание, стихия и цель жизни, по крайней мере моей. Вон ты выгнал труд из жизни: на что она похожа? Я попробую приподнять тебя, может быть, в последний раз. Если ты и после этого будешь сидеть вот тут с Тарантьевыми и Алексеевыми, то совсем пропадешь, станешь в тягость даже себе. Теперь или никогда! – заключил он.
Обломов слушал его, глядя на него встревоженными глазами. Друг как будто подставил ему зеркало, и он испугался, узнав себя.
– Не брани меня, Андрей, а лучше в самом деле помоги! – начал он со вздохом. – Я сам мучусь этим; и если б ты посмотрел и послушал меня вот хоть бы сегодня, как я сам копаю себе могилу и оплакиваю себя, у тебя бы упрек не сошел с языка. Все знаю, все понимаю, но силы и воли нет. Дай мне своей воли и ума и веди меня куда хочешь. За тобой я, может быть, пойду, а один не сдвинусь с места. Ты правду говоришь: "Теперь или никогда больше". Еще год – поздно будет!