Мы - Запись 28-ая
– Я не знаю. Пока еще никто не знает. И это хуже всего. Я только чувствую: включили ток, искра бежит – и не нынче, так завтра... Но, может быть, они не успеют.
Я уже давно перестал понимать: кто – они, и кто – мы. Я не понимаю, чего я хочу: чтобы успели – или не успели. Мне ясно только одно: I сейчас идет по самому краю, – и вот-вот...
– Но это безумие, – говорю я. – Вы – и Единое Государство. Это все равно, что заткнуть рукою дуло – и думать, что можно удержать выстрел. Это – совершенное безумие!
Улыбка:
– "Надо всем сойти с ума – как можно скорее сойти с ума". Это говорил кто-то вчера. Ты помнишь? Там...
Да, это у меня записано. И, следовательно, это было на самом деле. Я молча смотрю на ее лицо: на нем сейчас особенно явственно – темный крест.
– I, милая, – пока еще не поздно... Хочешь – я брошу все, забуду все – и уйдем с тобой туда, за Стену, – к этим... я не знаю, кто они.
Она покачала головой. Сквозь темные окна глаз – там, внутри у ней, я видел, пылает печь, искры, языки огня вверх, навалены горы сухих, смоляных дров. И мне ясно: поздно уже, мои слова уже ничего не смогут...
Встала – сейчас уйдет. Может быть – уже последние дни, может быть – минуты... Я схватил ее за руку.
– Нет! Еще хоть немного – ну ради... ради...
Она медленно поднимала вверх, к свету, мою руку – мою волосатую руку, которую я так ненавидел. Я хотел выдернуть, но она держала крепко.
– Твоя рука... Ведь ты не знаешь – и немногие это знают, что женщинам отсюда, из города, случалось любить тех. И в тебе, наверное, есть несколько капель солнечной, лесной крови. Может быть, потому я тебя и – –
Пауза – и как странно: от паузы, от пустоты, от ничего – так несется сердце. И я кричу:
– Ага! Ты еще не уйдешь! Ты не уйдешь – пока мне не расскажешь о них – потому что ты любишь... их, а я даже не знаю, кто они, откуда они. Кто они? Половина, какую мы потеряли, H2 и O – и чтобы получилось H2O – ручьи, моря, водопады, волны, бури – нужно, чтобы половины соединились...
Я отчетливо помню каждое ее движение. Я помню, как она взяла со стола мой стеклянный треугольник и все время, пока я говорил, прижимала его острым ребром к щеке – на щеке выступил белый рубец, потом наливался розовым, исчезал. И удивительно: я не могу вспомнить ее слов – особенно в начале – и только какие-то отдельные образы, цвета.
Знаю: сперва это было – о Двухсотлетней Войне. И вот – красное на зелени трав, на темных глинах, на синеве снегов – красные, непросыхающие лужи. Потом желтые, сожженные солнцем травы, голые, желтые, всклокоченные люди – и всклокоченные собаки – рядом возле распухшей падали, собачьей или, может быть, человечьей... Это, конечно, за стенами: потому что город – уже победил, в городе уже наша теперешняя – нефтяная пища.
И почти с неба до низу – черные, тяжелые складки, и складки колышутся: над лесами, над деревьями, медленные столбы, дым. Глухой вой: гонят в город черные бесконечные вереницы – чтобы силою спасти их и научить счастью.
– Ты все это почти знал?
– Да, почти.