Радость Консуэло, которой, наконец, довелось обнять своего учителя и благодетеля, сменилась тягостным чувством, и скрыть его ей было нелегко. Еще года не прошло с тех пор, как она рассталась с Порпорой, однако этот год неопределенности, огорчений и печали оставил на озабоченном челе маэстро глубокие следы страданья и дряхлости. У него появилась болезненная полнота, развивающаяся у опустившихся людей от бездействия и упадка духа. В глазах еще светился прежний оживлявший их огонек, но краснота одутловатого лица свидетельствовала о попытках потопить в вине свои горести или с его помощью вернуть вдохновение, иссякшее от старости и разочарований. Несчастный композитор, направляясь в Вену, мечтал о новых успехах и благосостоянии, а его встретила холодная почтительность. Он был свидетелем того, как более счастливые соперники пользовались монаршей милостью и увлекали публику. Метастазио писал драмы и оратории для Кальдара, для Предиери, для Фукса, для Рейтера и для Гассе. И Метастазио, придворный поэт (poeta cesareo), модный писатель, новый Альбани, любимец муз и дам, прелестный, драгоценный бог гармонии, – словом, Метастазио, тот из поваров драматургии, чьи блюда были наиболее вкусны и легче всего переваривались, не написал ни одной пьесы для Порпоры и даже не пожелал дать ему каких-либо обещаний на этот счет. А между тем у маэстро, по-видимому, еще могли появиться новые идеи, и, несомненно, за ним оставались ученость, замечательное знание голосов, добрые неаполитанские традиции, строгий вкус, широкий стиль, смелые музыкальные речитативы, не имевшие себе равных по грандиозности и красоте. Но у него не было приверженной ему публики, и он тщетно добивался либретто. Он не умел ни льстить, ни интриговать. Своей суровой правдивостью он наживал себе врагов, а его тяжелый характер всех от него отталкивал.
Он внес раздражение даже в ласковую, отеческую встречу с Консуэло.
– А почему ты так поспешила покинуть Богемию? – спросил он, взволновано расцеловав ее. – Зачем ты явилась сюда, несчастное дитя? Здесь нет ни ушей, способных тебя слушать, ни сердец, способных тебя понять. Здесь нет для тебя места, дочь моя! Твоего старого учителя публика презирает, и если хочешь пользоваться успехом, ты последуй примеру других и притворись, будто вовсе не знаешь его или презираешь, подобно тем, кто обязан ему своим талантом, своим состоянием, своей славой.
– Как? Вы и во мне сомневаетесь? – воскликнула Консуэло, и глаза ее наполнились слезами. – Вы, значит, не верите ни в мою любовь к вам, ни в мою преданность и хотите излить на меня подозрительность и презрение, зароненные в вашу душу другими? О дорогой учитель! Вы увидите, что я не заслуживаю такого оскорбления. Вы увидите! Вот все, что я могу вам сказать.
Порпора нахмурил брови, повернулся к ней спиной, несколько раз прошелся по комнате, затем вернулся к своей ученице. Видя, что она плачет, и не зная, как и что сказать ей поласковей и понежнее, он взял из ее рук носовой платок и с отеческой бесцеремонностью стал вытирать ей глаза, приговаривая:
– Ну полно! Полно! Старик был бледен, и Консуэло заметила, как он с трудом подавил в своей широкой груди тяжкий вздох. Но он поборол волнение и, придвинув стул, сел подле нее.