Первым побуждением Консуэло по возвращении в свою комнату было написать Альберту, но вскоре она обнаружила, что это не так легко сделать, как ей казалось. В первом же черновике она начала было ему описывать все приключения своего путешествия, но тотчас испугалась, что описание пережитых ею опасностей и испытаний слишком взволнует его. Она помнила, в какое безумное исступление пришел Альберт, когда она рассказала ему в подземелье о тех ужасах, которые пришлось ей пережить по дороге в замок. И Консуэло разорвала черновик. Она решила, что надо избавить эту глубокую душу, эту впечатлительную натуру от волнующих подробностей действительности, ограничившись одной преобладающей идеей, одним чувством, – написать несколько слов о любви и верности, в которой она ему поклялась. Но эти немногие слова следовало высказать очень твердо; малейшая неопределенность вызвала бы в нем невероятные страхи и муки. А как могла она утверждать, что в ней наконец пробудилась бесспорная любовь и неколебимая решимость – то есть то, в чем нуждался Альберт, чтобы существовать, поджидая ее. Искренность и честность Консуэло не допускали полуправды.
Строго вопрошая свое сердце и совесть, она убедилась, что одержала победу над любовью к Андзолето и потому сильна и спокойна духом. Она чувствовала полное равнодушие ко всякому мужчине, кроме Альберта, никто не внушал ей ни любви, ни восторженности, – но любовь и глубокую восторженность она неизменно питала к Альберту и когда была подле него. Мало было победить воспоминание об Андзолето, устранить самое его присутствие, чтобы в душе девушки загорелась пламенная страсть к молодому графу: она не могла без ужаса вспомнить о душевной болезни бедного Альберта, об удручающем величии замка Исполинов, об аристократических предубеждениях канониссы, об убийстве Зденко, о мрачной пещере скалы Ужаса – словом, о всей печальной и странной жизни в Чехии, казавшейся ей теперь сном. Подышав вольным воздухом бродячей жизни в Богемских горах и снова окунувшись в музыкальную стихию подле своего учителя, Консуэло вспоминала о Чехии не иначе как о страшном сновидении. Хотя она и не соглашалась с несуразными артистическими афоризмами Порпоры, но когда вернулась снова к жизни, так соответствующей ее воспитанию, дарованию, духовным запросам, ей показалось невозможным сделаться хозяйкой Ризенбурга.
Что же могла она сообщить Альберту? Что нового могла она обещать и подтвердить ему? Разве ею не владели та же нерешимость, тот же ужас, что и при бегстве из замка? Если она устремилась в Вену, а не в иное место, то только потому, что здесь ее ждало покровительство единственного законного авторитета, признаваемого ею в жизни. Порпора был ее благодетелем, ее отцом, ее поддержкой и учителем в самом святом смысле слова. Подле него она не чувствовала себя сиротой и не считала себя вправе распоряжаться собой только по велению своего сердца или рассудка. А Порпора осуждал, высмеивал и энергично отвергал мысль о браке, видя в нем убийство гениального таланта, принесение в жертву великого будущего ради романтической, утопической самоотверженности. В Ризенбурге тоже был старик, великодушный, благородный и нежный, который предлагал себя ей в отцы. Но разве меняют отца сообразно обстоятельствам? И раз Порпора говорил "нет", то разве могла Консуэло принять "да" графа Христиана?