Шагреневая кожа - Глава 2. Женщина без сердца, страница 98
– Выслушайте меня, – сказал я, чувствуя, что настал последний час моего опьянения. – Я вас люблю, вы это знаете, я вам говорил о том тысячу раз и вы должны были понять меня. Я не хотел заслужить вашу любовь ни жеманством фата, ни лестью или наглостью глупца, и тут я не был понят. Сколько горя я перенес из-за вас, и, однако, вы в нем не виновны... Но через несколько минут вы произнесете мой приговор. Есть два рода бедности, сударыня: та, что бесстыдно, в лохмотьях расхаживает по улицам, сама того не зная, подражает Диогену, питаясь крохами, до крайности упрощая жизнь; счастливая, быть может, даже счастливее богатства, или, по крайней мере, беззаботная, она берет от мира то, в чем сильные ей не позавидуют. Но есть бедность роскоши, бедность испанская, скрывающая нищенство под титулом: гордая, пыжащаяся, эта бедность, в белом жилете, в желтых перчатках, разъезжает в каретах и теряет целое состояние, оттого что ей нехватает одного сантима. Первая – бедность народа; вторая – бедность плутов, королей и талантливых личностей. Я ни народ, ни король, ни плут; быть может, у меня нет и таланта; я – исключение. Мое родовое имя обязывает меня скорее умереть, чем нищенствовать. Успокойтесь, сударыня, теперь я богат, у меня есть все, что мне требуется на земле, – сказал я, видя, что ее лицо принимает холодное выражение, которое обозначается в наших чертах, когда к нам нежданно обращаются дамы из общества, собирающие пожертвования. – Помните ли вы тот вечер, когда вы хотели поехать в театр Жимназ без меня, полагая, что я туда не отправлюсь?
Она утвердительно кивнула головой.
– Я издержал последнее экю на то, чтобы видеть вас. Помните ли нашу прогулку в Ботанический сад? Я отдал все свое состояние за карету для вас.
Я рассказал ей о своих жертвах, описал свою жизнь, но не так, как рассказываю ее тебе сегодня, опьяненный вином, а благородно опьяненный сердечными переживаниями. Страсть била через край в пламенных словах, в забытых мною с тех пор вспышках чувств, которых не воспроизвести ни искусству, ни памяти. То не был холодный рассказ об отвергнутой любви; любовь, в полной силе, во всей красоте надежд, шептала мне слова, которые освещают всю жизнь, повторяя вопли растерзанной души. Моя речь звучала, как последняя молитва умирающего на поле сражения. Она плакала. Я умолк. Великий боже! – ее слезы были плодом того искусственного волнения, которое покупается за сто су при входе в театр: мне выпал успех хорошего актера.
– Если бы я это знала, – сказала она.
– Не продолжайте! – вскричал я, – и теперь еще я настолько люблю вас, что могу убить...
Она хотела схватиться за шнурок сонетки. Я расхохотался.
– Не зовите никого, я предоставлю вам мирно окончить жизнь, – сказал я. – Убить вас, значило бы дурно понимать, что такое ненависть. Не бойтесь с моей стороны насилия: я целую ночь провел у вашей постели, не решившись...
– Как!.. – покраснев сказала она; но после этой вспышки стыдливости, свойственной всякой женщине, даже самой бесчувственной, она бросила на меня презрительный взгляд и сказала: – Вам, вероятно, было очень холодно!