– Обратите внимание, господа, как иногда жизнь бывает неправдоподобнее всякого вымысла. Приди в голову писателю такая тема – публика ни за что не поверит. Вот это я называю изобретательностью.
– Потому, голубчик, что он был совсем простой и бедный. Да он и впрямь был бы дурачком, если бы не повстречался с прекрасной феей. Заблудился бы он, дикие бы звери его...
И все мы с удивлением увидели, как пан Уляницкий с замешательством стал шарить у себя в боковом кармане. Он вынул медную монету, подержал ее в тонких, слегка дрожавших пальцах с огромными ногтями и... все-таки опустил ее в шляпу.
Потом, вытянув на клавишах руки, он глубоко задумался, и тишина в маленькой гостиной стала еще глубже.
На щитах посадили витязя, от ран ослабевшего, но он собрал изнуренные силы, поднял томную голову, оперся на меч свой и вещал твердым голосом:
Вот Данило вдруг приметил,
("Гроза". Драма в пяти действиях А. Н. Островского. СПб., 1860)
(Обломов, роман И. А. Гончарова. "Отечественные записки", 1859, № I–IV)
От Пафа ничего нельзя было добиться; с первых минут антракта все внимание его было поглощено лотком с лакомствами и яблоками, появившимся на руках разносчика.
И она росла, тратя все соки только на то, чтобы вытянуться, и лишая их свои корни и листья. Иногда ей казалось, что расстояние до свода не уменьшается. Тогда она напрягала все силы. Рамы становились все ближе и ближе, и наконец молодой лист коснулся холодного стекла и железа.
– Постой, Кудряшов. Откуда у тебя все это? – Василий Петрович обвел рукой. – Сам говоришь, чужое: ну, тот и обижен, у кого похищено.
(Памяти Ивана Сергеевича Тургенева)
Жила-была на свете лягушка-квакушка. Сидела она в болоте, ловила комаров да мошку, весною громко квакала вместе со своими подругами. И весь век она прожила бы благополучно – конечно, в том случае, если бы не съел ее аист. Но случилось одно происшествие.
Она вдруг перестала говорить и страшно побледнела, устремив глаза ко входу в мастерскую. Я обернулся. В дверях стоял Бессонов.
Каменный спуск ведет прямо к проруби. Что-то потянуло меня спуститься и посмотреть на воду. Но ведь еще рано? Конечно, рано. Я подожду еще.
Подошел Василий совсем близко: лица на нем нету, белый как мел, глаза дикие; говорить начал – голос обрывается.
Пожалели его добрые люди: собрали кто рубаху, кто штаны; один дал ему опорки старые, другой – кафтан, а третий – шапку. Поблагодарил их Аггей, спросил, как зовут и где их найти, и пошел в город уже повеселее.
Сестра вложила стебелек ему в руку и помогла подвинуть ее к лицу. Он вдыхал в себя нежный запах и, счастливо улыбаясь, прошептал:
Я подал ему маленькое круглое зеркало; Кузьма попросил меня посветить ему и с помощью зеркала осмотрел больное место. После этого осмотра лицо его потемнело, и, несмотря на то, что мы втроем старались занять его разговорами, он весь вечер не вымолвил ни слова.
И не сказал больше ничего, повернулся и ушел. Но мне ничего больше и не было нужно. Я свободен, я художник! Не верх ли это счастья?